Саня проснулся от того, что ебаный мороз вцепился в яйца мертвой хваткой. Лежал он на картонках в коллекторе, рядом с теплотрассой. Труба была едва теплая, сука, как обещание счастья от пиздливого политика. Рядом храпел Колян – старый бич, у которого вместо лица была карта проебанных возможностей. Чуть дальше, у самого лаза, свернулся калачиком Витек – молодой еще, злобный, как цепной пес, которого три дня не кормили.
— Блядь… — выдохнул Саня, и пар изо рта поплыл к заиндевевшему потолку. Горло драло, будто наждачкой потерли. Сушняк. Такой, что, кажется, плюнешь – и пыль полетит.
«Надо на промысел», — проскрипела в голове ржавая мысль. «Промысел» — это, блядь, высокое слово для копания в мусорных баках. Поиск цветмета, бутылок, любой хуйни, которую можно сдать в «приемку» и купить заветный фуфырик «Бояры». Боярышник – вот бог и спаситель этой ебаной бичесферы. Не для вкуса, нахуй, для забвения. Залить в себя эту огненную дрянь и на пару часов забыть, что ты – Саня, бывший слесарь-инструментальщик 5-го разряда. Что у тебя была жена Ленка и дочка Катька.
Он помнил свои руки. Не эти – грязные, в цыпках и незаживающих ссадинах, с ногтями, под которыми траур по самому себе. А те, прежние руки. В масле, но чистые. Умелые. Руки, которые могли из куска железа сделать деталь с точностью до микрона. Руки, которые обнимали Ленку. Руки, которые подкидывали в воздух хохочущую Катьку.
Пиздец. Лучше б не вспоминал.
Кое-как выбравшись из коллектора, Саня поежился. Утро. Город просыпался. Мимо шли нормальные люди – в теплых куртках, с озабоченными, но живыми лицами. Они спешили на работу, вели детей в садики. На Саню смотрели как на кучу дерьма. Брезгливо, со страхом. Он и был кучей дерьма. Ходячим напоминанием, что от нормальной жизни до этого дна – всего пара неверных шагов, бутылка и сломанный хребет гордости.
Завод его закрыли. «Оптимизация», хули. Пару месяцев он еще рыпался, искал что-то. А потом водка. Сначала по вечерам, потом с утра. Ленка терпела. Плакала, умоляла. А потом собрала вещи. Последнее, что он помнил – испуганные глаза восьмилетней Катьки в дверном проеме. Взгляд, полный недетского понимания: папа сломался. Папы больше нет.
И вот этот взгляд жег его сильнее любого мороза и любой «Бояры».
Пошатываясь, Саня побрел к элитной новостройке. Там баки богаче. Он залез по пояс в вонючий контейнер, перебирая пакеты. Пустые бутылки из-под вискаря, коробки от пиццы… И вдруг – удача. Ебануться. Тяжелый такой пакет. Внутри – спутанный моток медного кабеля. Кто-то ремонт делал и выкинул. Медяха! Это, блядь, джекпот! На это можно не просто фуфырик взять, а пару бутылок самой дешевой водки и еще на закусь останется.
Сердце, давно привыкшее стучать только от похмелья, забилось радостно. Он прижал пакет к груди, как родного. Сейчас в «приемку», а потом… потом тепло разольется по телу, и голоса в голове заткнутся.
Он уже почти дошел до заветного подвала с вывеской «Прием металла», когда из-за угла вынырнул Витек. Глаза у него были маленькие, свиные, но добычу он чуял за версту.
— Опаньки, Санёк. А че это у нас? Клад нашел, старый хрыч? — Витек ухмыльнулся, обнажая гнилые зубы.
— Отъебись, Витек. Мое, — просипел Саня, пытаясь обойти его.
— Твоего тут, блядь, только место на теплотрассе, и то пока я добрый. А ну, дай сюда.
Витек шагнул вперед. Саня инстинктивно вцепился в пакет. На секунду в нем проснулся тот, другой Саня. Слесарь, мужик. Он даже замахнулся. Но тело, отравленное спиртом и отчаянием, было слабым. Удар получился жалким. Витек только мотнул головой, а потом коротко, по-деловому, въебал Сане кулаком под дых.
Воздух вышел со свистом. Саня согнулся, роняя драгоценный пакет. Второй удар пришелся в лицо, по носу. Хрустнуло. Горячая соленая кровь хлынула в рот. Он упал на колени в грязный, подтаявший снег.
Витек подобрал пакет. Пнул Саню в бок для острастки.
— Чтоб знал свое место, падаль. Еще раз на моем районе увижу с хабаром – убью нахуй.
И ушел, насвистывая.
Саня остался стоять на коленях. Снег под ним окрашивался в красный. Лицо горело, ребра болели, но хуже всего было не это. Хуже всего была пустота. Та самая, от которой он бежал, которую пытался залить «Боярой». Только что была надежда – маленькая, грязная, вонючая надежда на пару часов забвения. Теперь не было и ее.
Он поднял голову. Мимо проехала машина, обдав его брызгами. Женщина на остановке брезгливо отвернулась. Мир жил своей жизнью, и ему в этом мире не было места.
Он сидел на коленях в грязном снегу, и по его разбитому лицу текли не только кровь и сопли, но и слезы. Он плакал не от боли. Он плакал, потому что вдруг отчётливо понял: самое страшное – это не холод, не голод и не побои. Самое страшное, сука, – это то, что он до сих пор помнил, как пахнут волосы его маленькой дочки. И это воспоминание было единственным, что у него осталось, и единственным, что убивало его каждый ебаный день.